Делал ли он это, будучи в здравом уме? Безусловно, но что значит “в здравом уме”? В здравом уме, как его понимал сам Квидинг, или в здравом уме с общепринятой точки зрения?

Когда они начали задавать вопросы о куклах из дома Старейшин – куклах в человеческий рост, сделанных из веток и костей животных – Квидинг тут же занял оборонительную позицию.

“Вам придется долго искать, чтобы найти в них что-нибудь незаконное”, – объявил он, и Жанетт вполне ему верила. Жуткая тайна. Только для посвященных, и на этом точка.

Пер Квидинг передал им лишь одно письмо 1860-х годов, и сейчас Жанетт держала его в руках.

Письмо, датированное апрелем 1866 года, было написано родственницей Пера Квидинга Стиной.

“Ты, Аксель, не знаешь, что это совет семи священников, из которых один – дядя Арвид, но они уже окончили свое земное существование, хотя им и доставляют оленье мясо”.

Когда Жанетт думала о том, что происходило в доме Старейшин, ей приходило на ум слово “театр”.

Или “спектакль”. Какая-то инсценировка, чтобы запугать детей и заставить их слушаться.

В последние недели несколько психологов с переменным успехом проводили терапию “детей из Витваттнета”, как их прозвали журналисты. Строго говоря, Нино и Мелисса уже не дети, но во многих отношениях они все еще ими были, и Нино снова начал замыкаться в себе.

Луве Мартинсон начал прием на месяц раньше, чем собирался, и теперь разработал для детей что-то вроде групповой терапии.

Они с Жанетт пока еще не встречались.

“Луве как будто избегает меня”, – подумала она.

Глава 77

Белая меланхолия

Я уже в седьмой раз еду в вонючей коляске, которая называется “машина”. Я начала к ней привыкать, и меня больше не тошнит. На этот раз за рулем Нильс, и хотя они с Оливией говорят, что едут медленно и осторожно, мне так не кажется.

Видар кладет голову мне на плечо, а я держу за руку Ингара – Ингара, который больше не хочет, чтобы его называли Ингар, а хочет, чтобы его называли Нино. У меня это не укладывается в голове, и я решила пока называть его Ингар-Нино, а его это смешит.

Не будь его сейчас здесь со мной, я сошла бы с ума.

Мне твердят, что меня зовут Мелисса, но я и слушать не хочу. А еще мне твердят, что моя настоящая мама умерла, а моего настоящего отца зовут Томми.

Вот уж нет. Однажды меня заставили встретиться с ним, и я сразу увидела, что у него голодные волчьи глаза, как у Валле.

Конечно, Томми плакал, но если у человека взгляд хищника, этого никакие слезы не скроют.

Его рассказы показались мне лживыми, а на картинках из фотографического аппарата, которые он мне показывал, я увидела несчастливую девочку – и только.

Для меня мои настоящие отец и мать – Пе и Эм, но с тех пор, как мы с Видаром в Стокгольме, нам не разрешают с ними видеться, потому что их арестовала полиция. А Ингар-Нино ездил к своим настоящим родителям. Они живут в Норвегии. Может, и мы с Видаром когда-нибудь туда отправимся.

Мы едем по городу, и я вижу много фотографий Пе и Эм. Листы бумаги наклеены на стены домов, на окна, но говорится в них одно и то же, можно без труда выучить наизусть. “Квидинги: убийство и культ смерти. Новая информация по делу Квидингов: детей из Витваттнета заставляли голодать и подмешивали им яд”.

И зачем люди вывесили столько одинаковых листков? По одному с каждым рассказом вполне бы хватило. Но в этом городе вообще много странного.

Удивительно, как много в Стокгольме стариков. Пока я сюда не приехала, самым старым человеком в моей жизни был Пе, а здесь каждый второй ходит, опираясь на палку, или их возят на стульях с колесиками.

Пе рассказывал о стариках и старухах и объяснял, почему над ними нельзя смеяться. Когда они становятся забывчивыми, у них в голове все путается, и они начинают разговаривать с людьми, которых другие не видят – например, с друзьями, которые давным-давно умерли. Они не виноваты. Некоторые считают, что разум покидает стариков, но на самом деле мозг нарочно затихает, чтобы дать место предчувствию Потустороннего мира. Человеческий мозг создан, чтобы объяснять земную жизнь, и это тяжкий труд, который не позволяет человеку видеть сердцем.

Стать старым, забывчивым и путаться в собственных мыслях значит стоять на пороге между двумя мирами. Мне кажется, это все равно, что мельком увидеть вечность и услышать приветливые голоса с другой стороны, где по тебе соскучились.

Я сижу в вонючей коляске и смотрю на стариков на улицах. Интересно, что случилось с моим мозгом, когда я приехала сюда. Может, и у меня мысли перепутались, потому что всему тому непонятному, что мне довелось увидеть, просто не нашлось места.

Из первой недели я не помню почти ничего – только множество лиц и машин, еще мы летели по воздуху. Меня рвало, и я много спала.

Но я помню, что Ингар-Нино все время был со мной, а Видар лежал в белой кровати, и к нему от какой-то машины тянулись провода.

Мне сказали, что у Видара синдром какого-то Дауна, поэтому он не как другие. Я не понимаю, что люди имеют в виду. Видар – он и есть Видар.

К счастью, жар у него спал, и мы едем к другу Нино. Нильс, Оливия и этот человек были очень добры к нам с тех пор, как мы сюда попали.

Все думают, что Луве – мужчина, но я знаю, что это не совсем так. Ингар-Нино тоже так думает, потому что мы говорили об этом, и он со мной согласен.

Луве – это и то, и другое, вот как деревья и цветы – не мужчины и женщины, а просто деревья и цветы.

Луве лучше других знает, как устроена голова. Он-она поможет нам понять новый мир и привыкнуть к нему, но мне этого не нужно.

Намерения у здешних людей, может, и добрые, но я не хотела, чтобы меня сюда привезли.

Я не просила об этом ни единого человека.

* * *

Наконец машина перестает фырчать и останавливается у большой двери, наполовину стеклянной, наполовину деревянной. В Стокгольме таких дверей много. А в Витваттнете окна проделаны не в дверях, а в стенах, там, где им и место.

Ингар-Нино указывает на высокий серо-зеленый каменный дом, который построен вместе с почти таким же серо-коричневым. У нас в Витваттнете были сарай и курятник; если бы их соединить вместе, вышло бы похоже. Хотя этот дом, конечно, гораздо больше.

– Луве живет здесь? – спрашивает Ингар-Нино. – Какой большой дом.

– Он не один здесь живет, – объясняет Оливия. – В этом доме много людей.

– А сколько? – спрашиваю я.

– Не знаю.

Вот еще одна странность этого мира. Когда я о чем-нибудь спрашиваю, люди говорят, что не знают ответа, или говорят, что на мой вопрос трудно или вообще нельзя ответить, пока я не узнаю множества новых для меня вещей, – тогда я пойму, о чем спрашиваю. Хотя я спрашиваю только о том, что прямо у нас перед носом.

Некоторые вопросы, которые я задаю, имеют не один ответ, а много разных.

Например, в Стокгольме повсюду пластины с картинками, очень похожие на ящик, который снился мне иногда в Витваттнете. Раньше я думала, что в таких ящиках живут люди. А оказывается, там живые картины, сделанные фотографическим аппаратом, текст и что-то, что называется “про-грамма”.

Когда я спрашиваю, что это за картины, мне всегда отвечают по-разному. Те-лик, нот-бук, эк-ран, а есть досочки, которые называются “сотовый”, будто их делают пчелы в улье. Когда я спрашиваю, для чего они, мне отвечают по-разному, и один ответ мало похож на другой. Вправду ли люди знают, на что смотрят? А смотрят они, кажется, дни напролет.

Мы выходим из машины, Нильс нажимает кнопки на двери дома, она пищит, жужжит и открывается сама. В Стокгольме это тоже обычное дело. Я уже спрашивала про такие двери, но не помню, что ответил Нильс, – помню только, что мне это показалось ужасно сложным. По крайней мере, он хорошо управляется с дверями, потому что они всегда открываются, а Оливии иногда приходится спрашивать у своего теле-фона, как быть. Телефоны – это пластины с картинкой поменьше, и через них якобы можно разговаривать с людьми по всему миру, даже в самой Америке.